Многие взрослые ребята, в том числе Суржик и Колышкин, которым уже стукнуло по четырнадцати, едва годились в третий класс. Трудновато было представить себе, как это они будут сидеть на одной парте с Петькой.

По истории, ботанике и немецкому языку все – и маленькие и большие – были одинаково безграмотны. Знания по географии носили… как бы это сказать поточнее… несколько односторонний характер. Суржик хорошо знал Грузию – он изучил этот солнечный край, путешествуя на крышах вагонов или же, напротив, под вагонами, в так называемых собачьих ящиках.

Подсолнушкин знал Центрально-Черноземную область: не было, кажется, на Орловщине, в воронежских и курских краях такого детского дома, где он не пожил бы хоть два-три дня. Репин побывал во всех крупнейших городах страны, мог кое-что рассказать не только о Ленинграде и Москве, но и о Киеве, Харькове, Тифлисе, Минске, Севастополе. Но у большинства прошлое было не столь романтическим, и странствия по детским домам не прибавляли, им знаний по географии.

– Кое-какие дыры заштопаем в процессе занятий, – говорила Софья Михайловна. – Но хорошо бы кое-что наверстать заранее, прямо бы сейчас. Надо подумать…

28. В ЛЕТНЕМ САДУ

В Ленинград я ездил часто. Подолгу просиживал в гороно, ловя окончивших педагогические институты. Мне хотелось поговорить с человеком начистоту, прежде чем его направят в Березовую поляну. Если тебе присылают работника, поздно спорить. Мне же нужны были не просто «направленные», а такие, которые шли бы к нам по своей охоте.

И такой подбирался у нас педагогический коллектив, что я вставал поутру с особенным чувством радости и покоя. Вставал и думал: что такое хорошее у меня нынче? А, да: Алексей Саввич! Екатерина Ивановна! Это были не слова, а постоянное ощущение. Я мысленно видел Екатерину Ивановну, тесно окруженную ребятами, или Алексея Саввича в мастерской – и это с самого утра наполняло меня уверенностью: день в хороших руках. Если надо, могу уехать хоть на сутки– и не будет точить, подгонять тревога.

В тот жаркий июньский день пришлось захватить с собой Костика.

– Купи ему башмаки, – наставляла Галя. – Примерь как следует, чтоб не жали. И Леночке такие же.

– Давай, уж и ее с собой.

– Хватит с тебя одного. А размер одинаковый. Когда вас встречать?

…Костик сидит передо мною в вагоне. Глаза у него совсем круглые – значит, предвкушает новые впечатления. А может быть, просто хочет спать – перед сном и у него и у Леночки глаза всегда становятся круглыми, как у совят. На лице у Костика отражается все, о чем он думает, что слышит. Словно легкие облака, проходят по его лицу отражения мыслей.

– Папа! Мы купим в Ленинграде башмаки?

– Купим.

– И Леночке купим в Ленинграде башмаки?

– И Леночке.

– Кожаные?

– А какие же еще?

– Я кожаные хочу.

– Кожаные и купим.

– Папа, а я к тебе сяду?

– Ладно, садись.

Он устраивается поудобнее у меня на коленях и вздыхает удовлетворенно, покойно: вот, мол, и достиг, чего хотел. Потом приникает лицом к окну. Нос у него совсем расплющился.

– Осторожней, Костик, стекло раздавишь.

– Ну что я, глупый? – солидно возражает он и очень строго смотрит на девушку, которая позволила себе громко рассмеяться, услышав его ответ.

– И чего смешного?.. – тихо говорит он, прижимаясь носом к стеклу. И еще тише, почти шепотом: – Новое дело!

Знакомый оборот! Узнаю Павла Подсолнушкина. Павел не речист, и эти два слова – «новое дело» – вполне успешно выражают у него возмущение, удивление, укоризну и неудовольствие.

– Костик! – предостерегающе говорю я. Костик молчит, отлично понимая, что я имею в виду. Он больше не смотрит на смешливую девушку. Она протягивает ему конфету в пестрой желто-красной бумажке, но он только поджимает губы и энергично мотает головой из стороны в сторону.

– Какой гордый! – говорит девушка и снова смеется.

Костик смотрит в окно, я – на Костика. Смотрю и думаю о своем.

Я теперь сплю по ночам. Первое время мы толком не спали – ни я, ни Алексей Саввич, ни Екатерина Ивановна: каждую минуту могли постучать в дверь, могло обнаружиться, что кто-то кого-то избил, кто-то сбежал, что-то украдено, испорчено, разбито. Даже когда все начало понемногу налаживаться, мы не знали ни дня, ни ночи, ни часу покоя. А вот теперь я стал спать крепко.

Вчера вечером ко мне зашел Суржик и молча положил на стол тридцать два рубля.

– Что за деньги?

– Это за портсигар.

– Какой портсигар?

– Ну, тогда… помните? И, в кошельке у вас было сто рублей. Так я остальное после отдам, вы не думайте. А это пока…

– А-а, вот что. Ну, спасибо. Иди и не спотыкайся больше.

Он ответил по форме:

– Есть не спотыкаться!

Когда он был уже у двери, я сказал:

– Погоди. А эти деньги у тебя откуда?

Он круто оборачивается. Лицо у него багровое, и второй раз я вижу его глаза – гневные, умоляющие, подернутые внезапными невольными слезами, которых не сдержать.

– Семен Афанасьевич! – Он гулко ударяет себя кулаком в грудь. – Пятнадцатого мая день рожденья, бабушка прислала семь рублей. Да из тех шесть не истратил! Десять рублей мне Репин был должен. Пять…

– Ладно, всё. Иди.

– Нет, а зачем вы…

– Да ты не обижайся, я просто хотел знать. Иди, Суржик.

Ошибка. Нельзя было спрашивать.

Я делаю много ошибок, знаю. Самое опасное – растеряться перед сложностью и многообразием характеров, которые тебя окружают.

Когда я в письмах спрашиваю Антона Семеновича, как поступить в том или ином случае, он отвечает: «А я не знаю, какая у вас в тот день была погода». Это значит: все зависит от обстановки, от всей суммы реальных обстоятельств – все надо уметь учитывать, все надо уметь видеть. Мелочей нет, все важно. Да, конечно. Но мне кажется иной раз, что я утону именно в мелочах.

Их много, и я не всегда умею определить, насколько одно важнее другого, что можно отодвинуть, за что необходимо схватиться прежде всего.

– Папа, – говорит Костик, – я скажу тебе на ухо: я хочу ту конфету. Красненькую.

Оглядываюсь. Той девушки уже нет – мы даже не заметили, на какой остановке она сошла.

– Ничего не поделаешь, Костик. Надо было сразу брать.

– А зачем она смеялась?

С вокзала мы с Костиком идем пешком. Хорошо! Ленинград опушен ранней, еще не запылившейся зеленью. Он помолодел, и уже не такими строгими, как тогда, в марте, кажутся мне его прямые улицы. Будто раздвигая суровый гранит набережных, струится живая голубизна опрокинутого неба, течет и дышит Нева. Еще очень рано, можно пройтись пешком. Хорошо! Радостно поглядеть в этот ясный час на удивительный город. И радостно держать в руке руку сына, смотреть сверху на круглую розовую щеку с тенью длинных ресниц. Костик шагает рядом со мной, стараясь попасть в ногу, но на каждый мой шаг приходится два его.

В вестибюле гороно я оставляю его под присмотром добродушной гардеробщицы, которая уверяет меня, что я могу ни о чем не беспокоиться. Правда, мы с Костиком договариваемся, как мужчина с мужчиной: он будет сидеть тихо и терпеливо ждать, пока я не вернусь, закончив все свои дела. А потом уже пойдут наши с ним дела, общие.

У нас сегодня много дел в городе. Я должен был зайти в гороно, потом мы должны купить башмаки, купить краски и кисти для наших художников, а кроме того, давно обещано, что мы зайдем в Летний сад и посмотрим памятник Крылову. И когда я через полтора часа спускаюсь в вестибюль, я нахожу гардеробщицу в совершенном восторге от Костика, а самого Костика – очень довольного собой: он честно, по-мужски сдержал слово – никуда не бегал, не скучал, сидел тихо и, конечно же, не плакал. Придется отложить покупки – Костик заслужил сперва обещанную прогулку.

Мы идем по мосту. Под ним струится Нева. Останавливаемся, смотрим вниз. Долго, без конца, можно смотреть на пламя костра и на бегущую воду. Потом я перевожу глаза на Костика – лицо у него серьезное, сосредоточенное. Он тоже смотрит в воду. О чем он думает?